юдифь с головой олорифма
Вчера прощались шумно, а сегодня Алёша поднялся до света, — точнее, свет-то уже брезжил сквозь грязноватые оконные стёкла, но Алёша, заправляя постель, подумал, что куда чаще заставал такой свет, засиживаясь допоздна над конспектами. Он и не спал почти. Снял телефон с зарядки, смотал проводок и сунул в кармашек рюкзака.
Рюкзак стоял на опустевшей койке и был огромным, как будто вырос за ночь. Как его такой тащить? Алёша покрутил в руках тапочки, — они назывались смешным словом “стланцы”, хотя что в нём смешного, он объяснить не мог, — тапочки уже не лезли. Тогда он аккуратно поставил их под кровать и пошёл чистить зубы в маленькую, общую на две спальни ванную. Умывальника там было два, а зеркал за ними не было. Зеркало висело рядом с розеткой для электробритвы, и брезгливый Николай всё время ругался на то, что кто-то из соседей опять не подмёл за собою щетину.
Алёша дочистил зубы, плеснул в лицо холодной, озябшей за ночь в трубах водой и вернулся в комнату. Номер её был сто тридцать четвёртый, что было необъяснимо, потому что находилась она на втором этаже, и прочие комнаты — кроме сто тридцать четвёртой и сто тридцать пятой — были двухсотыми. Цифры были намалёваны краской по трафарету, и единица пропечаталась плоховато. Алёша вдруг вспомнил их с Николаем первого соседа, — тот был из Сыктывкара и когда диктовал что-нибудь, говорил не “единица”, а “однёрка”. Почему-то имя соседа стёрлось из памяти, хотя он прожил с ними целый семестр.
Имя стёрлось, а однёрка осталась. Сосед был невысоким, кряжистым и хитроватым.
Вот бы кому, подумал Алёша спокойно, на север ехать. Да он и уехал на север, завалив экзамены после первого семестра. Интересно, кто он теперь? Фельдшер скорой помощи?
Он подровнял стопку книг, которые Николай обещал отнести за него в университетскую библиотеку. Рюкзак всё ещё стоял на кровати, но показался теперь не огромным, а крошечным. Вся Алёшина жизнь в него уместилась: и книги, и шесть последних лет, и смена белья. Только тапочки (“стланцы”, снова вспомнил Алёша и улыбнулся) не влезли.
Посмотрел на спящего Николая — тот бесшумно дышал во сне. Обвёл глазами комнату. Она тоже вдруг показалась ему меньше чем обычно, хотя беспорядок уже убрали.
Утренний свет уже стал ярким, почти дневным, и непонятно было, отчего это все спят ещё.
Он тряхнул головой, прогоняя остатки сна, закинул рюкзак за спину, потянул за лямки, устраивая его на плечах поудобнее, и вышел вон.
Метро уже работало, и он прошёл своим быстрым шагом в высокие, в два своих роста, двери. Приложил карточку, встал на эскалатор, поплыл вниз, по привычке считая лампы. Алёша любил метро. Встречая в какой-нибудь книжке дворцовую залу, непременно воображал себе Киевскую или Проспект мира, но больше прочих станций обожал Новослободскую, потому что вообще испытывал слабость ко всему цветастому.
В полупустом вагоне сел на новенький диванчик один, с краю. Опрятная старушка напротив пробормотала себе под нос, но так, чтобы Алёша услышал:
— Развелось черножопых!
И настроение у Алёши немного испортилось.
Но на вокзале он купил себе два длинных сэндвича с ветчиной и маринованными огурцами и неожиданно повеселел. Посмотрел на часы и решил наверх, в зал ожидания, не подниматься: прислонился к стене и стал жевать.
Дядька в полосатой тельняшке и с красным лицом остановился, тоже уставился на табло, оттянул заскорузлым пальцем уголок глаза. Пробормотал:
— Ничего не вижу. Воркута, Воркута… Не могут делать крупнее, что ли! Вон даже для слепых везде пупырышков этих понавесили, а для нормальных людей нормальное табло сделать не могут.
Алёша кусал сэндвич и думал: а всё-таки какое красное у него лицо. Вряд ли алкоголизм, непохоже, а скорее что-то сосудистое. Полосатый тоже смерил его суровым взглядом.
— Этот вон всё видит, небось, — сказал он неведомо кому, — только вообще по русски не говорит.
— Я говорю, — сказал зачем-то Алёша. Зрение у него действительно было прекрасным, великолепная единица на оба глаза.
— Опа, — сказал полосатый, — никак внук олимпиады?
— Олимпиада, — сказал Алёша, — такое имя было. Женское. Олимпиада Самсоновна. Нет. Мою бабушку зовут Хонора Мпемба.
Он, конечно, подыгрывал. Про олимпиаду восьмидесятого года и её многочисленных потомков ему было прекрасно известно.
— Ну ты Пушкин, — сказал полосатый, — образованный какой, надо же.
Пушкин — это было лучше, чем черножопый, но тоже надоело. Почему, подумал Алёша с внезапной тоской, я не могу быть просто Алёша.
На табло появился наконец номер платформы, и он вдруг заторопился, подхватил с пола рюкзак. Зачем было спешить — непонятно, но что-то с самого утра гнало его вперёд, словно бы какой-то попутный ветер.
— Вы бы сердце проверили, — сказал всё-таки Алёша и пошёл, не в силах больше стоять, к выходу. Один только раз обернулся — полосатый смотрел на него озадаченно. Ничего, подумал Алёша, может, и правда проверится.
Спохватившись, нащупал в кармане рюкзака файлик с документами — всё было на месте — вчитался в распечатанный на полуживом общажном принтере билет и пошёл к вагону. Было самое начало лета, но как в мае прихватило холодом, так и не отпустило, и с утра было зябко. На вокзале пахло поездами и ещё почему-то клюквой в сахарной пудре (тут Алёша вздохнул — в зале ожидания был магазинчик с русскими сладостями, но очень дорогой). Вагон был за номером первым, но ближайший вагон оказался шестнадцатым, — и Алёша, ещё раз перепроверив номер поезда, бодро пошёл к голове состава, вдаль по затопленному холодным солнцем перрону.
Рюкзак стоял на опустевшей койке и был огромным, как будто вырос за ночь. Как его такой тащить? Алёша покрутил в руках тапочки, — они назывались смешным словом “стланцы”, хотя что в нём смешного, он объяснить не мог, — тапочки уже не лезли. Тогда он аккуратно поставил их под кровать и пошёл чистить зубы в маленькую, общую на две спальни ванную. Умывальника там было два, а зеркал за ними не было. Зеркало висело рядом с розеткой для электробритвы, и брезгливый Николай всё время ругался на то, что кто-то из соседей опять не подмёл за собою щетину.
Алёша дочистил зубы, плеснул в лицо холодной, озябшей за ночь в трубах водой и вернулся в комнату. Номер её был сто тридцать четвёртый, что было необъяснимо, потому что находилась она на втором этаже, и прочие комнаты — кроме сто тридцать четвёртой и сто тридцать пятой — были двухсотыми. Цифры были намалёваны краской по трафарету, и единица пропечаталась плоховато. Алёша вдруг вспомнил их с Николаем первого соседа, — тот был из Сыктывкара и когда диктовал что-нибудь, говорил не “единица”, а “однёрка”. Почему-то имя соседа стёрлось из памяти, хотя он прожил с ними целый семестр.
Имя стёрлось, а однёрка осталась. Сосед был невысоким, кряжистым и хитроватым.
Вот бы кому, подумал Алёша спокойно, на север ехать. Да он и уехал на север, завалив экзамены после первого семестра. Интересно, кто он теперь? Фельдшер скорой помощи?
Он подровнял стопку книг, которые Николай обещал отнести за него в университетскую библиотеку. Рюкзак всё ещё стоял на кровати, но показался теперь не огромным, а крошечным. Вся Алёшина жизнь в него уместилась: и книги, и шесть последних лет, и смена белья. Только тапочки (“стланцы”, снова вспомнил Алёша и улыбнулся) не влезли.
Посмотрел на спящего Николая — тот бесшумно дышал во сне. Обвёл глазами комнату. Она тоже вдруг показалась ему меньше чем обычно, хотя беспорядок уже убрали.
Утренний свет уже стал ярким, почти дневным, и непонятно было, отчего это все спят ещё.
Он тряхнул головой, прогоняя остатки сна, закинул рюкзак за спину, потянул за лямки, устраивая его на плечах поудобнее, и вышел вон.
Метро уже работало, и он прошёл своим быстрым шагом в высокие, в два своих роста, двери. Приложил карточку, встал на эскалатор, поплыл вниз, по привычке считая лампы. Алёша любил метро. Встречая в какой-нибудь книжке дворцовую залу, непременно воображал себе Киевскую или Проспект мира, но больше прочих станций обожал Новослободскую, потому что вообще испытывал слабость ко всему цветастому.
В полупустом вагоне сел на новенький диванчик один, с краю. Опрятная старушка напротив пробормотала себе под нос, но так, чтобы Алёша услышал:
— Развелось черножопых!
И настроение у Алёши немного испортилось.
Но на вокзале он купил себе два длинных сэндвича с ветчиной и маринованными огурцами и неожиданно повеселел. Посмотрел на часы и решил наверх, в зал ожидания, не подниматься: прислонился к стене и стал жевать.
Дядька в полосатой тельняшке и с красным лицом остановился, тоже уставился на табло, оттянул заскорузлым пальцем уголок глаза. Пробормотал:
— Ничего не вижу. Воркута, Воркута… Не могут делать крупнее, что ли! Вон даже для слепых везде пупырышков этих понавесили, а для нормальных людей нормальное табло сделать не могут.
Алёша кусал сэндвич и думал: а всё-таки какое красное у него лицо. Вряд ли алкоголизм, непохоже, а скорее что-то сосудистое. Полосатый тоже смерил его суровым взглядом.
— Этот вон всё видит, небось, — сказал он неведомо кому, — только вообще по русски не говорит.
— Я говорю, — сказал зачем-то Алёша. Зрение у него действительно было прекрасным, великолепная единица на оба глаза.
— Опа, — сказал полосатый, — никак внук олимпиады?
— Олимпиада, — сказал Алёша, — такое имя было. Женское. Олимпиада Самсоновна. Нет. Мою бабушку зовут Хонора Мпемба.
Он, конечно, подыгрывал. Про олимпиаду восьмидесятого года и её многочисленных потомков ему было прекрасно известно.
— Ну ты Пушкин, — сказал полосатый, — образованный какой, надо же.
Пушкин — это было лучше, чем черножопый, но тоже надоело. Почему, подумал Алёша с внезапной тоской, я не могу быть просто Алёша.
На табло появился наконец номер платформы, и он вдруг заторопился, подхватил с пола рюкзак. Зачем было спешить — непонятно, но что-то с самого утра гнало его вперёд, словно бы какой-то попутный ветер.
— Вы бы сердце проверили, — сказал всё-таки Алёша и пошёл, не в силах больше стоять, к выходу. Один только раз обернулся — полосатый смотрел на него озадаченно. Ничего, подумал Алёша, может, и правда проверится.
Спохватившись, нащупал в кармане рюкзака файлик с документами — всё было на месте — вчитался в распечатанный на полуживом общажном принтере билет и пошёл к вагону. Было самое начало лета, но как в мае прихватило холодом, так и не отпустило, и с утра было зябко. На вокзале пахло поездами и ещё почему-то клюквой в сахарной пудре (тут Алёша вздохнул — в зале ожидания был магазинчик с русскими сладостями, но очень дорогой). Вагон был за номером первым, но ближайший вагон оказался шестнадцатым, — и Алёша, ещё раз перепроверив номер поезда, бодро пошёл к голове состава, вдаль по затопленному холодным солнцем перрону.
Пытаюсь вспомнить, где-то я пропустила деталь или это специально откладывалось до третьей главы?
Потому что больше всего мне запомнились розовые алешины пятки, которых он стеснялся.
Здесь Москва более современная, кстати, высунула свой знакомый бок из вневременной Москвы из первой главы
(про розовые пятки — они розовые!! и ладошки тоже)
Я даже думала ещё потянуть, чтобы читатель успел привыкнуть и себя с Алёшей проассоциировать. Вроде бы - чтобы две основные
единственныеинтриги раскрылись почти в самом начале, но не в самом начале.