юдифь с головой олорифма
Гнусно забило вдалеке. Бил полуночный портовый колокол. Дюжину раз, а потом почему-то совершенно неожиданно ещё один. Звук этот, медный и влажный, пролетел над рёбрами верфей, побарахтался среди убранных парусов и заглох в мешках с мукой, наспех накрытых сверху брезентом.
читать дальшеБочек пресной воды; сорок штук. Пеньковые канаты; четыре бухты. Красного вяленого мяса десять бочек. Бочки душно пахли специями и как будто бы гнильцой. Белое полотно; чёрное полотно. Новенькие гамаки подвешены в трюме. Бережно, с зычным “гить”, затащили сундук с астролябиями и — Питер Блу сверился с ведомостями — иными навигационными инструментами. Двенадцать пар белых перчаток на сухонькую адмиральскую ладонь.
Мелко, неприятно моросило. Бумага ведомости напиталась водой, от грифеля расползались сырые кляксы.
Иные навигационные инструменты, отметил Петер, грифель проколол бумагу и воткнулся в середину ладони, застряв прямо на линии жизни, под соломоновым кольцом. Линия жизни его, Питера Блу, адъютанта его высокопревосходительства адмирала Пеннанта, была широкой и полноводной: витальной. Даром что сам адъютант почти что умирал от усталости и на сходнях едва стоял. Кутаясь в прорезиненный плащ, какие носят матросы, он спрашивал себя, поддавшись минутной слабости: как, собственно, вышло, что он, голубая кровь, третий месяц живёт в порту, как последний грузчик: ест и пьёт с матросами, спит…
Спал он у Оски. Но про сон думать не следовало, следовало думать исключительно про погрузку. Эскадра должна была покинуть порт в конце месяца, что стало известно третьего дня. В Кабинет двенадцати Питеру Блу вход был, разумеется, заказан. Но утром того же дня его подозвал отец и потребовал ехать с ним в Адмиралтейство. Питер поехал в чём был, пропахший портом, рыбой и дёгтем, а особенно солониной: грузили мясо. Отец провёл его в ещё пустой Кабинет двенадцати, святая святых, алтарную комнату Адмиралтейства, где пахло только бумагой и сухостью, и велел встать за длинной, в пол, портьерою. Стоя за портьерой, как мальчишка, Питер Блу представлял себе, как двенадцать наконец-то входят в Кабинет и один за другим поводят аристократическими носами, пытаясь понять, не мерещится ли им невыносимый трюмный запах, и едва сдерживал желание рассмеяться в голос. В его воображении отец удивлялся вместе с прочими, раздувал хищные ноздри.
Строго говоря, он не мог припомнить, чтобы отец по-настоящему морщил лоб или нос. Самому Питеру тоже строго-настрого запрещено было в детстве морщиться и корчить рожи, но это не уберегло его — и на его лице, и в руках, и в плечах его заметен был размах материнской крови. И большие ладони, и ранние, очень ранние морщинки в уголках глаз и губ — всё было чуждым отцу. Стоя за портьерой, Питер Блу благодарил судьбу за то, что отец не запретил ему так же и улыбаться. Ему хотелось думать, что улыбку он получил в наследство от матери. Досужие сплетни о том, что отец его женился на деньгах, Питер Блу впервые услышал десяти лет от роду, но тут же раз и навсегда их решительно отверг. Причиной тому была вовсе не избыточная романтичность: прагматика почище Питера Блу трудно было бы сыскать даже среди портовых заправил. Дело было в другом: вообразить отца, марающего руки о брак по расчёту, он решительно не мог — и точка.
Впрочем, о матери отец говорить отказывался (и Питер готов был поклясться, что в отказе этом было побольше уважения, чем в иных посмертных клятвах). Но сохранились портреты, и, стоя перед зеркалом, он думал ликующе: похож! похож!
Всё же от отцовской стати он получил наихудший из даров: надменную спесивость черт, хотя, честно говоря, человека менее надменного и спесивого, чем Питер Блу, следовало ещё поискать. Двадцати одного года от роду, он был адъютантом у престарелого Пеннанта, когда-то грозы морей, а теперь — тощей палки, на которой плескалось туда-сюда, покорное воле ветра, ветхое знамя некогда великого имени. Питер Блу ходил как мальчишка, в адъютантах, когда многие его однокашники по Академии ходили уже в полных офицерах: что ж, это бедственное положение и привело его в Кабинет двенадцати, за портьеру, пыльную с изнанки, как платяной шкаф престарелой красотки. Сдерживая отчаянные порывы чихнуть, он внезапно понял то, о чём должен был догадаться с самого начала: адмирал Пеннант, человек с великим прошлым, был, несомненно, единственным в комнате, для кого присутствие Питера за злополучной портьерой являлось тайною. Впрочем, тот был уже достаточно стар и потерял почти всё своё обоняние и оттого не задавался вопросом, отчего в Кабинете двенадцати так воняет дёгтем. Когда осенью “Петрим” отправился в плавание вдоль берегов Тарки — помимо всего прочего, на “Петриме” испытывали новый способ перевозки продовольствия, а именно: живых кур и свиней в клетях на палубе, — старый адмирал был единственным, кто нашёл это плавание “прелестной морской прогулкой, молодой человек, просто прелестной”.
Стоя за портьерой и проклиная нерадивых уборщиков Адмиралтейства, Питер Блу выслушивал совещание первых лиц Империи. Речь шла о колониальной политике, сезонных течениях и материях настолько высоких, что Питер Блу успел несколько раз проклясть отца за чрезмерное доверие, — но именно так он оказался первым (не считая, разумеется, самих адмиралов) человеком, достоверно узнавшем о дате отбытия синей армады.
С утра ту же дату ему торжественно огласил и старик, когда Питер Блу внёс в его аскетическую каюту таз с горячею водою, полотенце и поднос, на котором нежно позвякивали бритвы и помазки. Выглаживая лезвием торчащий килем кадык и оттягивая смешно обвисшую, как у престарелого бульдога, кожу на адмиральских щеках, Питер испытал острую, непривычную для себя жалость. Неужели, думал он, старик не замечает того, что с ним больше не считаются по-настоящему? Отчего не желает отойти на покой? В этот самый момент адмирал Пеннант приоткрыл левый глаз, вернувшийся уже из пронзительно-голубого в тот предгрозовой цвет, какой бывает у всех без исключения младенцев и стариков, и сказал:
— Осторожно, мой мальчик, не обрежься, — и мелко, по стариковски захихикал, и Питеру Блу почудилось — всего лишь почудилось — в этом дробном, как сушёный горох, смехе эхо былого голоса, зычного, как медный таз, а так же ума, не растерявшего ещё былой ясности.
Иногда Питеру Блу, напротив, казалось, что адмирал вполне осознаёт бедственное своё положение. Эта мысль внушала ему смутную тревогу, впрочем, меркнувшую перед тревогою ясной и явной: тревогой человека, в чьих руках сходились канаты всех кораблей синей армады. Пускай однокашники вовсю подтрунивали над бедственностью его положения, в действительности, ею мог проникнуться один только его отец, автор этой безумной интриги. Де-факто — адмирал синей армады, возглавивший большой колониальный поход, де-юре — нянька при больном старике, вечный подмастерье, хороший мальчик. Будь добр, успевай то и другое.
Иногда он задавался вопросом: чем он так насолил отцу, зная, впрочем, что адмирал Блу желает сыну лучшей доли. Как умеет, так и желает, не более беспощадный к сыну, чем к самому себе.
Гнусно забило вдалеке. Питер Блу нутром чуял (выражение, которое нельзя было говорить при отце), что дежурный на портовой колокольне прозевал полночь, и погрузку следовало свернуть добрых пол-склянки назад. Он махнул рукой, давая отмашку первому матросу в ряду, и закрыл глаза, дожидаясь, пока отбой дойдёт по цепочке, из рук в руки, до продовольственного склада на берегу, и подумал: боже мой, себе-то я белые перчатки не заказал.
читать дальшеБочек пресной воды; сорок штук. Пеньковые канаты; четыре бухты. Красного вяленого мяса десять бочек. Бочки душно пахли специями и как будто бы гнильцой. Белое полотно; чёрное полотно. Новенькие гамаки подвешены в трюме. Бережно, с зычным “гить”, затащили сундук с астролябиями и — Питер Блу сверился с ведомостями — иными навигационными инструментами. Двенадцать пар белых перчаток на сухонькую адмиральскую ладонь.
Мелко, неприятно моросило. Бумага ведомости напиталась водой, от грифеля расползались сырые кляксы.
Иные навигационные инструменты, отметил Петер, грифель проколол бумагу и воткнулся в середину ладони, застряв прямо на линии жизни, под соломоновым кольцом. Линия жизни его, Питера Блу, адъютанта его высокопревосходительства адмирала Пеннанта, была широкой и полноводной: витальной. Даром что сам адъютант почти что умирал от усталости и на сходнях едва стоял. Кутаясь в прорезиненный плащ, какие носят матросы, он спрашивал себя, поддавшись минутной слабости: как, собственно, вышло, что он, голубая кровь, третий месяц живёт в порту, как последний грузчик: ест и пьёт с матросами, спит…
Спал он у Оски. Но про сон думать не следовало, следовало думать исключительно про погрузку. Эскадра должна была покинуть порт в конце месяца, что стало известно третьего дня. В Кабинет двенадцати Питеру Блу вход был, разумеется, заказан. Но утром того же дня его подозвал отец и потребовал ехать с ним в Адмиралтейство. Питер поехал в чём был, пропахший портом, рыбой и дёгтем, а особенно солониной: грузили мясо. Отец провёл его в ещё пустой Кабинет двенадцати, святая святых, алтарную комнату Адмиралтейства, где пахло только бумагой и сухостью, и велел встать за длинной, в пол, портьерою. Стоя за портьерой, как мальчишка, Питер Блу представлял себе, как двенадцать наконец-то входят в Кабинет и один за другим поводят аристократическими носами, пытаясь понять, не мерещится ли им невыносимый трюмный запах, и едва сдерживал желание рассмеяться в голос. В его воображении отец удивлялся вместе с прочими, раздувал хищные ноздри.
Строго говоря, он не мог припомнить, чтобы отец по-настоящему морщил лоб или нос. Самому Питеру тоже строго-настрого запрещено было в детстве морщиться и корчить рожи, но это не уберегло его — и на его лице, и в руках, и в плечах его заметен был размах материнской крови. И большие ладони, и ранние, очень ранние морщинки в уголках глаз и губ — всё было чуждым отцу. Стоя за портьерой, Питер Блу благодарил судьбу за то, что отец не запретил ему так же и улыбаться. Ему хотелось думать, что улыбку он получил в наследство от матери. Досужие сплетни о том, что отец его женился на деньгах, Питер Блу впервые услышал десяти лет от роду, но тут же раз и навсегда их решительно отверг. Причиной тому была вовсе не избыточная романтичность: прагматика почище Питера Блу трудно было бы сыскать даже среди портовых заправил. Дело было в другом: вообразить отца, марающего руки о брак по расчёту, он решительно не мог — и точка.
Впрочем, о матери отец говорить отказывался (и Питер готов был поклясться, что в отказе этом было побольше уважения, чем в иных посмертных клятвах). Но сохранились портреты, и, стоя перед зеркалом, он думал ликующе: похож! похож!
Всё же от отцовской стати он получил наихудший из даров: надменную спесивость черт, хотя, честно говоря, человека менее надменного и спесивого, чем Питер Блу, следовало ещё поискать. Двадцати одного года от роду, он был адъютантом у престарелого Пеннанта, когда-то грозы морей, а теперь — тощей палки, на которой плескалось туда-сюда, покорное воле ветра, ветхое знамя некогда великого имени. Питер Блу ходил как мальчишка, в адъютантах, когда многие его однокашники по Академии ходили уже в полных офицерах: что ж, это бедственное положение и привело его в Кабинет двенадцати, за портьеру, пыльную с изнанки, как платяной шкаф престарелой красотки. Сдерживая отчаянные порывы чихнуть, он внезапно понял то, о чём должен был догадаться с самого начала: адмирал Пеннант, человек с великим прошлым, был, несомненно, единственным в комнате, для кого присутствие Питера за злополучной портьерой являлось тайною. Впрочем, тот был уже достаточно стар и потерял почти всё своё обоняние и оттого не задавался вопросом, отчего в Кабинете двенадцати так воняет дёгтем. Когда осенью “Петрим” отправился в плавание вдоль берегов Тарки — помимо всего прочего, на “Петриме” испытывали новый способ перевозки продовольствия, а именно: живых кур и свиней в клетях на палубе, — старый адмирал был единственным, кто нашёл это плавание “прелестной морской прогулкой, молодой человек, просто прелестной”.
Стоя за портьерой и проклиная нерадивых уборщиков Адмиралтейства, Питер Блу выслушивал совещание первых лиц Империи. Речь шла о колониальной политике, сезонных течениях и материях настолько высоких, что Питер Блу успел несколько раз проклясть отца за чрезмерное доверие, — но именно так он оказался первым (не считая, разумеется, самих адмиралов) человеком, достоверно узнавшем о дате отбытия синей армады.
С утра ту же дату ему торжественно огласил и старик, когда Питер Блу внёс в его аскетическую каюту таз с горячею водою, полотенце и поднос, на котором нежно позвякивали бритвы и помазки. Выглаживая лезвием торчащий килем кадык и оттягивая смешно обвисшую, как у престарелого бульдога, кожу на адмиральских щеках, Питер испытал острую, непривычную для себя жалость. Неужели, думал он, старик не замечает того, что с ним больше не считаются по-настоящему? Отчего не желает отойти на покой? В этот самый момент адмирал Пеннант приоткрыл левый глаз, вернувшийся уже из пронзительно-голубого в тот предгрозовой цвет, какой бывает у всех без исключения младенцев и стариков, и сказал:
— Осторожно, мой мальчик, не обрежься, — и мелко, по стариковски захихикал, и Питеру Блу почудилось — всего лишь почудилось — в этом дробном, как сушёный горох, смехе эхо былого голоса, зычного, как медный таз, а так же ума, не растерявшего ещё былой ясности.
Иногда Питеру Блу, напротив, казалось, что адмирал вполне осознаёт бедственное своё положение. Эта мысль внушала ему смутную тревогу, впрочем, меркнувшую перед тревогою ясной и явной: тревогой человека, в чьих руках сходились канаты всех кораблей синей армады. Пускай однокашники вовсю подтрунивали над бедственностью его положения, в действительности, ею мог проникнуться один только его отец, автор этой безумной интриги. Де-факто — адмирал синей армады, возглавивший большой колониальный поход, де-юре — нянька при больном старике, вечный подмастерье, хороший мальчик. Будь добр, успевай то и другое.
Иногда он задавался вопросом: чем он так насолил отцу, зная, впрочем, что адмирал Блу желает сыну лучшей доли. Как умеет, так и желает, не более беспощадный к сыну, чем к самому себе.
Гнусно забило вдалеке. Питер Блу нутром чуял (выражение, которое нельзя было говорить при отце), что дежурный на портовой колокольне прозевал полночь, и погрузку следовало свернуть добрых пол-склянки назад. Он махнул рукой, давая отмашку первому матросу в ряду, и закрыл глаза, дожидаясь, пока отбой дойдёт по цепочке, из рук в руки, до продовольственного склада на берегу, и подумал: боже мой, себе-то я белые перчатки не заказал.
@темы: тексты, Bravo November Charlie
Я чувствую в конце поста подходящий момент для первых звуков заворачивающейся интриги.
Напомнило Диккенса )) однозначно хорошо пишите.