Сашка Арефьев проснулся в поезде Москва-Волгоград от дурного сна. Не успев понять, где находится, сел и пребольно стукнулся головой о багажный отсек. Испугался, что небо падает — и только потом сообразил, что спит в плацкартном вагоне, на боковой, и порадовался, что не попытался с размаху встать с постели.
Полежав ещё несколько минут, вдруг вспомнил, откуда взялось это “небо падает” — так когда-то в детском лагере разыгрывали новичков: натягивали над спящим простыню и принимались кричать: небо падает! небо падает! Самого Сашку, уже тогда невозможно долговязого, белобрысого, с непропорционально крупными кистями рук, плечами и коленями, разыгрывать не стали, зато позвали держать простыню, а он отчего-то согласился. Это называлось весельем, но больше походило на некий лагерный ритуал: весело не было никому — ни перепуганной жертве, запутавшейся в простыне, ни держащим простыню подельникам.
читать дальшеСашка свесился вниз, опасливо придерживаясь рукой — матрас куда-то немножко съезжал вместе с Сашкой.
Внизу было пусто. Его сосед, безраздельный властитель нижней полки, куда-то делся вместе с вещами. Как он выглядел, Сашка не помнил. Было, судя по едва светящимся стрелкам наручных часов, хорошо заполночь, но утро всё никак не наступало. Полупустой плацкартный вагон спал и во сне пах непривычно, доисторически даже пах. Так иногда пахнет в старых музеях: костным клеем, сухим животным духом, пылью и временем. Было жарко, но душно не было. Лето окружило поезд со всех сторон и звенело ему в уши.
Четыре полки напротив были тоже пустые, свёрнутые рулончиками матрасы громоздились сверху. Наверное, все они ехали в Мичуринск, подумал Сашка. Как проезжали Мичуринск, он не помнил, Мичуринск он проспал без задних ног. Он посмотрел вниз ещё раз и вдруг заметил, что внизу, у самого приоткрытого окна, сидит человек.
Человек сидел у окна, опустив голову на сложенные руки. Перед ним в подстаканнике стоял стакан остывшего чая. Подстаканник был велик стакану, отчего стакан дрожал, и ложечка в нём подпрыгивала на стыках рельсов, издавая еле слышный комариный звон. Сашка не видел его на фоне синей ночи: виден был только силуэт, и по этому силуэту решительно невозможно было определить, высок человек или низок, стар или не очень. Человек поднял голову и помахал, как показалось Сашке, приветливо.
Сашка спрыгнул вниз, увесисто, но бесшумно. Он был длинным и с виду казался неуклюжим, но двигаться умел как кошка. В одних носках, как привык у себя дома, прошёл по полу вагона и сел напротив.
Они помолчали. Сашка подумал, что хорошо бы взять чаю, но будить проводника не хотелось, а своей кружки у него не было. Он вообще был незапасливый.
В воздухе остро пахло крабовыми палочками.
Это отчего-то показалось Сашке обидным, словно бы этот запах отменял и внезапную удачу ехать в полупустом вагоне, и восхитительную летнюю ночь за окном. Только что он, Сашка, ощущал себя так, словно не до конца проснулся, или время замерло, или и самый поезд этот, и поля вокруг него принадлежали какому-то иному, нездешнему измерению. В этом измерении не существовало ни унылых пятиэтажек Мичуринска, ни вонючих вокзальных жареных пирожков, ни суетливых бабок, которые, едва сев в поезд, немедленно разворачивали холодную жареную курицу и непременный кроссворд, ни неумных, неуёмных детей в гнусных розовых колготках. И Василевска в этом измерении тоже не было — а если и был, то это был какой-нибудь совершенно другой Василевск, удивительный, сияющий и чистый. Зачем я встал, подумал Сашка горестно. Спал бы себе дальше. И чего меня понесло.
— Хотите? — сказал его невидимый в темноте собеседник и протянул Сашке крабовую палочку. Запах ещё усилился.
Сашка отшатнулся; тот, видимо, это заметил и рассмеялся.
— Вы уже не в том возрасте, Александр, чтобы не брать конфетки у взрослых дядь. Ну не хотите, не надо. И чаю из термоса тоже не хотите? Зелёного.
— Чаю хочу, — сказал Сашка из вежливости. Он даже не успел испугаться — вспомнил вдруг: ну конечно, вчера они курили вместе на вокзале и он, конечно, представился и даже рассказал о себе каких-то глупостей. Судорожно завспоминал: представился журналистом или писателем? Или всё-таки сообразил промолчать или соврать что-нибудь подходящее?
Года три назад идея эта — представляться писателем случайным попутчикам — казалась Сашке очень остроумной. Он исходил из следующих соображений: у каждого человека есть в запасе история, которая прямо-таки напрашивается быть записанной. Каждый захочет её рассказать настоящему писателю! Он ошибся только в одном: истории, которые ему удавалось выспросить, оказывались на редкость однообразными. Иногда, правда, попадались Сашке совсем другие люди: со знающими улыбками и манящими глазами. Но эти отчего-то не спешили делиться своими историями. В конце концов в теории Сашка разочаровался, а привычка осталась.
Человек протянул ему что-то — кажется, крышку из-под термоса. В крышке плескался чай, налитый почти до краёв. Сашка отёр ладонью краешек прежде чем отхлебнуть.
— Саша, — сказал человек, посмеиваясь, — вы совершенно зря брезгуете. Вообще брезгливость — гнусное для писателя качество, но я вам это уже говорил. Писатель должен быть укоренён в грунте, иначе какая от него польза. А что такое грунт? Грунт есть грязь. Питательная основа. Кашица из сурими. Знаете, сурими, такая рыбка, она плавает себе в океане, а потом её перемалывают в кашицу и делают из неё крабовые палочки.
— Ну почему, — взвыл Сашка вдруг, неожиданно сам для себя и с глухим стуком поставил свой чай на столик, — почему всё должно быть так? Почему грязь, почему крабовые палочки, почему эти колготки кругом дурацкие! Зачем я вам сказал, что я писатель вообще?
Собеседник его не испугался и не удивился внезапному его взрыву. Спросил только с интересом:
— Какие хоть колготки?
— Розовые, — зло сказал Саша, — хлопчатобумажные. Две полоски — значит, жопа. Или ещё капроновые.
В Москве вместе с Сашкой в поезд села девушка. Высокая, даже красивая, в голубых джинсах и белом свитере. Сашка начал наблюдать за ней краем глаза. Сначала из удовольствия смотреть за её сильными, длинными ногами, а потом уже не смог остановиться. Потому что она села на сиденье, взяла простыню из пакета с бельём и — вдруг — плотно в неё обернулась. А потом начала извиваться, и ёрзать, и елозить, как елозит и ёрзает бабочка, довивая свой кокон тонкой липкой ниткой. Это всё продолжалось мучительно медленно и долго, неловко и смешно, и Сашка уже извёлся, воображая, что она там такое делает. Сначала он воображал непристойное. Потом ему надоело, и он стал воображать, что происходит там, под коконом, рисовал себе, как размягчаются её длинные сильные ноги, и её живот, и руки, и как она засыпает в этом коконе, и как с утра она отбрасывает простыню и расправляет, подставив под первые рассветные лучи, огромные крылья, белые, но смутно узорчатые, муаровые, как шёлковая штора.
Тем временем, девушка перестала елозить и выпростала руку из-под простыни. В руке её были зажаты капроновые колготки, бежевые и несвежие. Она отложила колготки, отбросила простыню совсем — она была в том же свитере и в тех же джинсах, что и раньше, и никаких новых крыльев у неё не выросло — и жестом фокусника вытащила из рукава маленький белый лифчик. Углядев колготки, Сашка отвернулся к стене. Колготки совсем не походили на крылья. Как будто бы он бежал от быта, как перепуганный матадор, а разъярённый быт догонял его и преследовал со всех сторон — колготками, лифчиками, крабовыми этими палочками — пуская пар из ноздрей. Воображаемый этот пар пах кислыми щами.
Сашка вдруг обнаружил, что рассказывает эту вчерашнюю историю своему попутчику — рассказывает жарко, обиженно, размахивая руками, что уже наполовину выпил чай и даже крабовую палочку взял, надкусил вместе с полиэтиленовым фантиком и положил рядом. Пока они разговаривали, почти рассвело. Он наконец-то всмотрелся в своего невольного оппонента. Лет ему было около сорока. Лицо у него было странное: квадратное, даже немного как будто бы одутловатое, апоплексически красное, но с длинным носом и с нехорошими раскосыми глазами хищника, ярко-голубыми. От этих глаз и весь собеседник походил на осторожную длинноносую лису, от встрёпанных рыжевато-сизых волос — то ли просто светлых, то ли седеющих — до знающей улыбки. Он улыбался так, как будто совершенно точно понимал, что именно хочет Сашка ему сказать. Сашка махом допил холодный чай и беспомощно развёл руками. Сам себя он понять не мог. Зато уже догадался, что скажет ему этот лисий человек: что, мол, в быте-то и кроется литература. В колготках. В двух полосочках на жопе. Но тот вдруг примирительно сказал:
— Но ведь бабочка — была?
И Сашка вынужден был признать, что да — на какой-то краткий миг бабочка действительно существовала.
— Вот так это и работает, — сказал человек-лиса и снова улыбнулся, нешироко, но продемонстрировав, кажется, все свои зубы вплоть до вторых моляров. Зубы у него были отличные. От этой улыбки Сашку продрал стоматологический холодок.
— Чувствуете себя писателем, Александр? — спросил тот, не прекращая улыбаться.
— Чувствую себя сурими, — буркнул Сашка и поклялся себе больше никогда не представляться писателем, нигде и ни перед кем.
Они помолчали.
— А ведь я вас не спросил, куда вы едете, Саша? — вдруг сказал человек-лиса, неожиданно сметая со стола фантики от крабовых палочек и несколько меняясь в лице.
— В Василевск, — сказал Сашка. Вышло виновато.
— Надо же, — удивился лиса, — первый раз слышу. Это где такое?
Сашку такое невнимание отчего-то обидело, как будто это не он десять лет назад бежал из Василевска, обмирая от воздуха и свободы.
— Да недалеко от Ахтубинска же. Соляные прииски. Видели на пачках соли надписи: василевская? В честь маршала, ну, Василевского, Александра Михайловича.
Тут же засомневался: а может, не Михайловича? Что Александра — наверняка, а вот отчество Сашка наверняка не помнил. Может быть, Вадимовича. Не то Михайловича, не то Вадимовича. Да почти точно Вадимовича. Но поправлять себя не стал.
Лиса вопросительно молчал.
— Сине-белые такие пачки, с полоской, как на сгущёнке. Ва-си-лев-ска-я. Я даже в Москве видел, в магазине. Ну, маршала-то знаете?
— Маршала знаю, — сказал лиса, — соль не знаю. Редкая вы птица, Александр. Надо же.
Но почему именно Александр был редкой птицей, так и не пояснил.
Ближние дали, неудивительные земли. Часть первая из двух.
Сашка Арефьев проснулся в поезде Москва-Волгоград от дурного сна. Не успев понять, где находится, сел и пребольно стукнулся головой о багажный отсек. Испугался, что небо падает — и только потом сообразил, что спит в плацкартном вагоне, на боковой, и порадовался, что не попытался с размаху встать с постели.
Полежав ещё несколько минут, вдруг вспомнил, откуда взялось это “небо падает” — так когда-то в детском лагере разыгрывали новичков: натягивали над спящим простыню и принимались кричать: небо падает! небо падает! Самого Сашку, уже тогда невозможно долговязого, белобрысого, с непропорционально крупными кистями рук, плечами и коленями, разыгрывать не стали, зато позвали держать простыню, а он отчего-то согласился. Это называлось весельем, но больше походило на некий лагерный ритуал: весело не было никому — ни перепуганной жертве, запутавшейся в простыне, ни держащим простыню подельникам.
читать дальше
Полежав ещё несколько минут, вдруг вспомнил, откуда взялось это “небо падает” — так когда-то в детском лагере разыгрывали новичков: натягивали над спящим простыню и принимались кричать: небо падает! небо падает! Самого Сашку, уже тогда невозможно долговязого, белобрысого, с непропорционально крупными кистями рук, плечами и коленями, разыгрывать не стали, зато позвали держать простыню, а он отчего-то согласился. Это называлось весельем, но больше походило на некий лагерный ритуал: весело не было никому — ни перепуганной жертве, запутавшейся в простыне, ни держащим простыню подельникам.
читать дальше